Обратная перспектива

Старый альбом

Книжный сын

Золоченные перья моих упоительных птиц

мне сверкают в дорогу, на истинный путь наставляя,

беспокойное солнце томится и падает ниц

ввечеру за рекой, и дорога струится — живая.

 

Я иду налегке по родной для меня стороне,

где кликуша-кукушка поет невпопад свои песни,

где у девушек бледных глаза не горят по весне,

а в пивной придорожной колдует восточный кудесник.

 

Здесь сбываются книги, которые я наизусть

заучил и забыл, только память толкует двояко

диалоги и образы, смех и пьянящую грусть,

словно новый роман по ночам мне диктует Булгаков.

 

У закрытого глаза назойливо мечется шмель,

он стремится попасть, как в дупло, в черепную коробку.

В ней навеки остались Бодлер и уютливый хмель

первородных свиданий с любимой на парковой тропке.

 

Вдоль дороги мелькает штакетник березовых рощ,

талый запах бодрит и колышется воздух весенний,

навевая легенды про Русь и татарскую мощь,

про войну и любовь, о которой тоскует Есенин.

 

Распевают псалмы староверы в горящей избе,

крепостные актрисы рожают детей для столицы,

и грядет Ломоносов, поверив в себя и судьбе,

и талантливо спит Менделеев, придумав таблицу.

 

Распивают портвейн мужики на советском лугу,

проплывают комбайны, как грезы музейные в рамах,

и лежит на дуэли убитый поэт на снегу,

и не знает еще, что трагедия — это не драма.

 

Драма — это движение. Звонкие птицы поют,

и кружится весна в голове от небесного звона,

они всё понимают про книжную душу мою —

про Цветаеву, Маркеса, Чехова и Честертона.

 

Поминальных имен и сюжетов полны стеллажи

вдоль дороги моей. И молчат, припорошены светом,

словно пылью — герои, красавицы, сны, миражи

городов и селений. Сгоревшие книги поэта.

 

Блудный сын не иуда. Не предал я и не забыл

книжных таинств отечество, в слово упрямую веру,

и вернулся домой — безобразен, смешон и бескрыл,

и отец как всегда меня встретил с улыбкой у двери.

15.07.2018

Батарейка

В ту непонятную эпоху маловеров,

летавших в космос словно на курорт,

ты так мечтал о новой батарейке —

квадратной, для фонарика. Так вот

 

ты вымечтал ее по крайней мере

годам к семи. И, сидя в шифоньере,

ты по ночам читал Экзюпери,

а с проблесками утренней зари

в отцовской магаданской телогрейке,

с фонариком и в шортах, но — вперед

 

ты гордо шел во тьму, где пионеры

у пионерского костра и в тюбетейках

печеную картошку ели вкусно

и пойманную неводом уклейку,

потом ручей форсировали грустно

со старым партизаном вплавь и вброд.

 

Потом сидел ты долго, злой и серый,

на почерневшей высохшей скамейке

у дома старого из бревен и фанеры,

в котором детство больше не живет.

03.01.2016

Старый альбом

Живет в альбоме древних фотографий —

забытый, милый, черно-белый рай:

друзья и родичи, часы на телеграфе,

бюст Ленина и старенький трамвай.

 

Там затерялись — радостный младенец,

безусый юноша и элегантный муж.

Прошедший век сверкает через глянец

и не стесняется бараков или луж.

 

Старик у зеркала оценивает китель

чужой, с наградами — у друга одолжил.

Друг — инвалид, но тоже победитель,

и тоже сед, и тоже полон сил.

 

Прекрасна мать, сидящая у лампы

с потертым томиком в руках. И по стене

над ней разбросаны открытки и эстампы

и фотографии погибших на войне.

 

У школы каждый год цветут пионы,

ромашки нежные и всякий прочий цвет,

вдоль клумбы этой шествуют пижоны

в клешах и батниках, но часто без штиблет.

 

На девушку в привычной мини-юбке

с улыбкой денди смотрит хулиган,

он что-то курит в самодельной трубке

и что-то пьет — в руке его стакан.

 

У проходной кирпичного завода

стоят Еременко и Мих. Коновальчук,

они еще не знают, что в природе

циклично все, включая свет и звук.

 

Поселок грустный городского типа —

с вокзалом, клубом (сталинский ампир),

с пожарной вышкой, с допотопной липой

у дома нашего. Вот мой забытый мир.

 

Эпоха милая, зачем тебе стесняться

любви и бедности? Все было. И теперь

мне словно снова стукнуло шестнадцать

и я родную открываю дверь,

 

и вижу девочку в застиранной матроске,

глаза ее, влюбленные — чуть свет,

и выплюнув небрежно папироску,

я ей стихи читаю — как поэт.

11.07.2018

Ленинградский поэт

В каком-нибудь семьдесят третьем году

ты счастлив в своей коммунальной квартире

(и власть, и соседей имея — ввиду)

пить водку, закусывать плавленным сыром.

 

Ты зол на жену, что несет ерунду,

на вольную чайку из местного тира,

на то, что живешь в кафкианском бреду

и сохнет в углу запыленная лира.

 

Ты внешне спокоен. Но, чуя беду,

ты жмешься к оградам — и старый, и сирый,

завидуешь мертвым, пусть даже в аду,

что им нипочем ленинградская сырость.

 

Своей красотой упиваясь, в саду

античные статуи бесятся с жиру.

24.05.2020

Книжники

Каюсь, не смог удержаться от лести,

друга приветствуя, краешком мысли

мне угодившего. Старились вместе,

вместе дышали и вместе зависли —

равноупрямые, как коромысло

с ведрами, полными страсти и чести,

пошлости жгучим желанием мести.

 

Строили космос, что был неизвестен

ближним и дальним — расчеты и числа

нам очевидны, как нолик и крестик,

но вдохновенны в реальности кислой —

там, где с тычинкой не сходится пестик,

где запрещен Лобачевский и выслан

в гетто избранников — ныне и присно.

 

Денно и нощно вгрызаясь в трюизмы —

книжные крысы, мы слева и десно

грызли Брокгауза, Даля — загрызли.

Соревновались в молитвах, и в песнях

рифмы строгали без цели и смысла.

Словно играя в вербальный армреслинг,

множили хляби в просторах небесных.

 

В космосе нашем нам душно и тесно —

слишком он точен. И слишком изыскан.

13.02.2018

Диссиденты

Читают Бродского на кухне диссиденты:

седые барды, кочегары и доценты.

Портвейн пьют и лапают девиц.

Их тянет в Токио, Париж и Сакраменто,

или хотя бы в Краков — дань моменту,

в беспечный рай неоновых зарниц.

 

На полке Ленина краснеет многотомник,

настроен их транзисторный приемник

всю ночь на город Лондон, БиБиСи.

В углу у дворника стоит железный ломик,

он сам едва избавился от ломок,

вернулся вновь домой — в систему Си.

 

Я помню запах слов живых и хрупких,

тебя — красивую, в красивой мини-юбке,

поэта Парщикова, странное кино

Тарковского. Мозги мои как губка

впитали все, но не было поступка,

чтобы сказать: я с вами заодно.

 

Мне ладно то, что был я рядом с вами,

когда пусть редкими, но стройными рядами

мы шли к пивбару в джинсах и без слов.

Любили нас пленительные дамы,

особенно — Еременку с усами,

и этот мир прекрасен был и нов.

12.08.2018

Метареалисты

На проспекте, кажется — Шота Руставели,

в общежитии Литературного института,

мы много пили и пели, и даже ели

иногда, когда были деньги, но почему-то

никак не могли сформулировать четко,

чего же хотим мы, в конце концов,

сквозь пунш вишневый, вино и водку,

едва различая собрата лицо.

 

Здесь умер когда-то, подушкой задушенный,

примерив любовь на себя несчастную,

один из таких же как мы — иссушенный

вселенской скорбью и совестью частной.

 

Здесь часто бывали — почти великие:

Еременко, Жданов, Чернов и Кошель,

Коновальчук с племянником диким

в доставшихся по наследству клёшах

матросских. Звенели стаканы уставшие,

собратья-поэты мелькали как гении,

входил с портвейном за пазухой Парщиков,

олицетворяя собой поколение.

 

По коридорам пустым и гулким,

в советском сумраке (диссиденты правы)

бродили Кедров в обнимку с сумкой,

в которой бренчали осколки правды.

 

И вечер осенний стенал за окнами,

струился дождями синий октябрь.

В дыму сигаретном плыла эпоха,

которую хочется вспомнить, хотя бы

лет через сорок, а то и позже,

когда все истины давно непреложны,

когда — без слов, но мороз по коже,

когда уже и не вспомнить можно.

12.10.2019

вернуться к началу страницы